Рене Фалле - Капустный суп [La Soupe Aux Choux]
Пияр приходил в кафе вместе со своим подмастерьем и выпивал первую кружку белого, даже не дожидаясь, чтобы ему подали ее на столик. Если его подмастерье не сразу заказывал вторую, Пияр пренебрежительно оглядывал его с ног до головы и глухо ворчал:
— У тебя марки, что ли, нет, чтобы ответ послать?
И говорилось это таким властным тоном, что тут уж, хочешь не хочешь, улизнуть не удавалось. Люди поговаривали, что это белое винцо и сгубило Пияра Тампона. Но Глод хорошо его знал, был твердо уверен, что это не так. Это тоска сглодала Пияра, когда ему пришлось закрыть кузницу. Вслух об этом не говорилось просто из лицемерия. Но он-то, Ратинье, видел собственными глазами, как Пияр год, а то и два, болтался по площади, гоняя носком башмака камешки, совсем как мальчишка, который не знает, куда девать избыток молодых сил.
На месте бывшей кузни коммуна решила воздвигнуть молодежный клуб. «Сам понимаю, мало толку оплакивать старые времена, сам понимаю, что надо уступить место молодым, только где они, молодые-то? — размышлял Глод. Что-то их не видать. Здесь у нас они не живут по-настоящему. Уезжают утром, а возвращаются вечером, если только совсем в город не перебираются…» Ничего не поделаешь. Есть молодые, нет ли, все равно будет у них, как и везде, свой молодежный клуб.
С легкой душой Глод миновал поселок. За поселком было хоть приволье, хоть жизнь, хоть весна. Цветы, животные, нивы. И даже крапива, и даже улитки, которых никто уже не собирает, с тех пор как стали продавать консервы из них. Правда, дорога здесь теперь тоже загудронирована. Все загудронировано. И люди в том числе.
А когда гудрону здесь еще не было, клали прямо на землю дырявую монетку в пять су и прибивали ее гвоздиком, а сами прятались в кустах, как только вдали показывалась тетушка Фуйон. Тетушка Фуйон была из тех старых скряг, у которых, по местному выражению, не кошелек, а прямо «ёж с колючками». При виде монетки она оглядывалась окрест, как настоящая сорока-воровка, быстрее гадюки подбиралась к денежке и хватала ее. Ясно, безуспешно, но старая упорствовала, не помня себя от изумления, кругом весь боярышник грохотал от смеха, а старуха грозила палкой небу. Пияр иногда, чтобы еще веселее было, раскалял монетку докрасна.
В те времена велосипеды, оставленные у дверей бистро, нередко ради забавы подвешивали на столбы электропередачи. А сколько радости получали зрители, измазав навозом, а то и еще чем похуже, ручки тачки. Глода даже дрожь удовольствия проняла только при одном воспоминании обо всех этих шуточках. Теперь и веселятся по-другому — им бы все переломать, все уничтожить, все сожрать, все разграбить, так что Глод уже совсем запутался, но с него и спроса нет, он ведь старый хрыч.
Подходя к дому, он разглядел на своем поле чей-то силуэт, это оказался Бомбастый. Нахлобучив шляпу на глаза, засунув руки в карманы, он стоял как вкопанный на том самом месте, где, по его расчетам, должна была приземлиться тарелка, — значит, по-прежнему отыскивает следы и отпечатки, как настоящий доезжачий.
— Эй, Сизисс!
Шерасс оглянулся, пошел навстречу соседу, волоча сабо, так волочит ноги занедуживший осел.
— Неужто ни о чем другом уже думать не можешь?
— Не могу.
— Да ведь ты же совсем извелся.
— Да, извелся. На меня всё Жалиньи как на дурака смотрит.
— Как был ты дураком, таким и остался.
— Может, и был, но теперь-то эти злыдни полное право имеют меня дураком считать.
Ратинье вдруг стало жаль своего дружка…
— Слушай, Сизисс, хочешь я пойду и скажу им, что я тоже видел летающую тарелку? Нас тогда двое дураков будет.
— Хороший ты малый, — вздохнул Шерасс, — не стоит, но все равно славный ты человек.
— Пойдем, раздавим поллитровочку.
— Ладно. Раздавим, а потом я пойду и повешусь.
Глода словно под ложечку ударило. В Бурбонне уже давно сложилась традиция покидать наш мир посредством повешения. Судя по статистическим данным, провинция Бурбонне прочно держала в своих руках первенство в этой области. Здесь вешались из-за сущих пустяков, вешались в амбарах, в фруктовых садах на яблонях или в погребах, короче по всем азимутам. Один шофер даже дошел до такой изощренности, что ухитрился повеситься на руле своего грузовика. Не так давно дядюшка Жан Косто, в просторечии Косточка, — отсюда шли такие клички, как, скажем, Вишня или Персик и другие фруктово-ягодные названия, — повесился у себя на яблоне, которая до сего дня приносила лишь жалкие плоды — попросту дички, набитые зернышками. В этом случае одна деталь заинтересовала весь поселок. Поутру дядюшка Косто сходил в лавочку и купил там семена редиса сорта «сезан». А после полудня удавился, так сказать плюнув на свой редис. Люди решили, что действовал он в порыве внезапного наития и точно так, как говорилось в 1525 году в песне о сеньоре Лапалисса[2], что в восемнадцати километрах отсюда: он был жив еще за четверть часа до того, как выбрал смерть[3]. Так или иначе, в Алье не любят шутить над виселицами и удавками, каковы бы они ни были, и, если Глод сразу встревожился, так были тому достаточно веские причины, особенно если учесть, что он самолично видел, и не раз, вывалившиеся языки удавленников.
— Да не повесишься ты, Сизисс!
— А вот и повешусь! Назло жандармам и конным стражникам. Оставлю записку, напишу, что это, мол, их вина, их ошибка, а они ошибаться ох как не любят. Оплюю их, так сказать, с высоты своей петли, да еще как оплюю! Пускай тогда бригадир Куссине покрутится!
— Но сам-то ты пропадешь ни за грош!
На что Шерасс ответил как само собой разумеющееся:
— Лучше смерть, дружок, чем бесчестье. Об этом написано во всех историях Франции. Если бы ты по истории, как и по всем прочим предметам, единиц не хватал, ты бы это знал, как я знаю, ведь я только хорошие отметки получал. — И жестокосердный добавил: — Кроме меня, один только Луи Катрсу на отлично учился, уже кому-кому, а тебе это забывать негоже.
Тут Глод словно воочию увидел, как списывает у Луи Катрсу, он даже затрясся от запоздалого страха, почувствовав себя последним негодяем, и шумно высморкался. Он жалобно простонал:
— Ты не имеешь права лишать себя жизни, Франсис. Ведь мы с тобой одна семья, соседи, друзья, наконец, и без тебя я совсем один на свете останусь.
Впервые в жизни Глод назвал Сизисса именем, данным ему при крещении, и это было так непривычно, что Бомбастый растрогался.
— Ты только о себе и думаешь! Плевать тебе на то, что я муку мученическую терплю. Одно тебе надо, чтобы при тебе состоял шут, раб твой, чтобы ты мог измываться над его горбом, и все это лишь потому, что я тарелку видел!
— Но я же верю, что ты видел тарелку! Говорю тебе, верю!
— А было время, ты мне не верил.
— А будет время, и тебе расхочется висеть на балке, как окорок какой! Ты только сам подумай! Бомбастый задумался.
— Ладно, там увидим. Только помни, ничего я тебе не обещал. По-моему, ты что-то о пол-литре здесь говорил?
Они пошли к Ратинье, хозяин спустился в погреб и вынес целый литр вина. Глод пил и восторгался.
— Нет, ты только попробуй, свежесть-то какая, льется тебе в глотку, как роса в чашечку тюльпана.
— Верно…
— На кладбище такого, брат, не найдешь! Я как раз с кладбища иду. Так вот мне все время чудилось, будто тамошние старики, все эти Рессо и Ремберы, все Перро и Мутоны в один голос просят: «Глод, пол-литра! Глод, поллитровочку!..» Видать, им чертовски винца не хватает…
— Верно…
— Прошел я мимо могилы дядюшки Косто. Весь холмик чертополохом зарос. Хоть бы один мате завалящий. Воистину могила проклятого. Уж поверь мне, это сам господь бог ему тогда рожу сделал. Я ведь один из первых его, беднягу, увидел. Зрелище, скажу тебе, не из приятных. Сам весь черный, как головешка. Глаза выпучены, точь-в-точь сова. Язык, ну чисто как телячий в мясной лавке. Должно быть, не так-то легко помирать, как он считал. Мы же видели, какую он, разнесчастный, муку перед смертью принял. Да что говорить, такой он страшенный да гадкий был, что ему сразу на голову мешок нацепили, потому что вида его вынести не могли. Выпей-ка еще, Сизисс.
— Ладно… — слабым голоском пробормотал Бомбастый, с трудом осиливая стакан красного.
А Ратинье, проглотивший свою порцию единым духом, встал в дверях и радостно воскликнул:
— Теперь уже точно весна началась. Хотелось бы мне еще с десяток таких весен повидать! И надеюсь, повидаю! Уж кто-кто, а только не я сокращу свои дни на манер дядюшки Косто. Оно само по себе случится слишком рано, даже если я к тому руку не приложу. А сейчас я на огород пойду. Там уже небось все из земли полезло, даже треск стоит. Овощи-то, овощи, поди, без ума от радости!
И он ушел, повесив на локоть корзину, не оглянувшись на пригорюнившегося бедолагу, который не торопясь приступил ко второй поллитровке. Накануне Глод срезал кочан капусты, но она уже подвяла, а вялая капуста недостойна идти в пищу Диковине. Глод выбрал другой кочан, на диво крепкий, оторвал верхние листья, бросил их в навозную кучу. Солнышко нежно ласкало старые кости Ратинье, а с соседнего двора доносился визг пилы — это Бомбастый пилил дрова. Глод улыбнулся. Пилит дрова, значит, о будущем думает. Правда, улыбка тут же сбежала с его лица, когда он вспомнил дядюшку Косто с его редиской. Разве не были семена редиски тоже знаком надежды?